Мечта
Категория: Тайна на дне колодца
Мечта
Кроме баяна, отец умел играть на таких музыкальных инструментах, как гитара, мандолина, балалайка. У нас в доме всегда были эти инструменты, и я просил отца научить меня играть на каком-нибудь из них. Отец показал мне, как настраивать мандолину, гитару и балалайку, научил играть некоторые простенькие музыкальные произведения, вроде так называемого “Собачьего вальса”, без которого в те времена не обходилось обучение ни одного начинающего гитариста или балалаечника, и сказал, что гитара требует серьезных занятий с опытным преподавателем, на балалайке вообще не стоит учиться, а на мандолине я сам могу подбирать по слуху те мелодии, которые знаю, то есть те, которые могу пропеть или просвистеть. Я попробовал, и это стало у меня получаться. Беда была в том, что я знал слишком мало мелодий.В школе у меня был товарищ, который довольно хорошо играл на мандолине, и я кое-чему у него научился. Когда мы переехали на Марино-Благовещенскую, я познакомился с Костей Волынцевым, который жил в нашем доме у своего дяди, настройщика пианино и музыкального мастера, как он себя называл. Вся квартира у этого дяди была завалена принятыми в починку гитарами, мандолинами, балалайками, альтами, скрипками и тому подобными инструментами, которые он постоянно склеивал, туго стягивая веревками, и покрывал лаком, отчего по всему дому пахло смолой, как в сосновом лесу, и даже крепче, я бы сказал, так как лак разводился скипидаром, а скипидар, как известно, делается из сосновой смолы.
Костя Волынцев нигде не учился, но умел понемножку играть на всех инструментах, которые поступали в ремонт к его дяде, и, кроме того, играл на мандолине в оркестре народных инструментов при клубе железнодорожников, который помещался напротив нашего дома. Я тоже стал играть в этом самодеятельном оркестре. Там я встретился с довольно опытными мандолинистами и многому у них научился.
Репертуар мой расширился. Я понемногу освоился с инструментом. Раньше, чтоб разучить какую-нибудь мелодию, мне нужно было предварительно подобрать ее на мандолине, двигаясь как бы в темноте, на ощупь, после чего уже напрактиковаться исполнять ее в нужном темпе и без ошибок. Через некоторое время я заметил, что мне уже не нужна эта предварительная стадия. Если я запоминал какую-нибудь вновь услышанную мелодию, то есть если я мог пропеть или хотя бы мысленно повторить в памяти, то мог тут же и сыграть ее без какой-либо подготовки: пальцы как бы сами собой нажимали на нужные лады и извлекали нужные звуки. Мандолина стала послушна мне, как мой собственный голос.
У меня была какая-то непонятная для себя самого потребность играть новые мелодии, и, когда их не было, я сочинял их сам, то есть импровизировал, хотя, по правде сказать, я тогда и не знал о существовании такого слова, как “импровизация”. Это получалось у меня как бы само собой, когда было соответствующее настроение.
Мы с Костей Волынцевым часто приходили друг к другу и играли: один на мандолине, другой на гитаре. У него был хороший слух, и он быстро подбирал аккомпанемент к любой мелодии на гитаре. Однажды, когда мы исполнили чуть ли не весь наш репертуар, я принялся импровизировать на мандолине. Он спросил, что это за вещь я играю. Боясь, как бы он не стал надо мной смеяться, я сказал, что это новое танго, которое я слышал на концерте. Тогда как раз входили в моду фокстроты и танго. Костя поверил и просил научить его играть это танго. Я готов был исполнить его просьбу, но оказалось, что, пока мы разговаривали, я забыл, с чего начинается моя импровизация, а пока вспоминал начало, забыл и продолжение. Костя подосадовал и сказал, что у меня память дырявая.
С тех пор я исполнял свои импровизации, лишь оставаясь в одиночестве, причем заметил, что придумываемые мною фантазии с такой же легкостью вылетают из моей головы, как и приходят в голову. Я чувствовал себя как неграмотный, который способен сочинять складные стихи, но записывать их не может и тут же забывает. Чтобы записывать музыку, нужно было знать ноты. А мне почему-то хотелось записывать, может быть, только потому, что я этого не умел.
В одном из букинистических магазинов (а у меня тогда уже была страсть шататься по букинистическим и вообще по книжным магазинам) я купил старенький самоучитель нот и, прочитав его от корки до корки, все, как мне показалось, понял, но, когда стал пробовать играть по нотам, у меня ничего не получалось. Как известно, в нотных знаках записывается высота каждого музыкального звука и длительность его звучания. И вот я никак не мог уловить меру этой длительности. Пробившись уж не помню сколько времени и решив уже отказаться от своей затеи, я однажды попробовал сыграть по нотам какую-то простенькую, хорошо мне знакомую песенку вроде “Во саду ли, в огороде”. И вот тут-то я наглядно, так сказать, узнал, что такое эти восьмые, четвертые, половинные и так называемые целые ноты в их временном, ритмическом выражении. После этого опыта все сразу стало на свои места, и хотя разбирать по нотам незнакомые произведения было трудно, но все же получалось нечто похожее на что-то, из чего постепенно выкристаллизовывалась определенная мелодия, которую можно было заучить на память.
Таким образом, я выучил по нотам несколько венгерских танцев Брамса, песенок Шуберта, вальсов и полек Иоганна и Иосифа Штраусов, “Танец маленьких лебедей” Чайковского, “Песнь индийского гостя” Римского-Корсакова и некоторые другие. Все родные и знакомые, слышавшие мою музыку, твердили, что мне надо учиться играть на скрипке. Подобно тому как теперь мода учить ребятишек на пианино, тогда была мода учить на скрипке.
Среди моих знакомых ребят из нашего дома был мальчишка Алешка Демидюк. При полном отсутствии музыкального слуха он учился играть на скрипке в консерватории. Отец у него был простой сапожник, но мечтал вывести сына, как тогда говорилось, в люди и выучить на музыканта. Проучившись в консерватории три года, Алешка все еще пиликал свои нескончаемые гаммы, причем ужасно фальшивил и не умел сыграть ни одной самой пустячной мелодии. Да что сыграть! Когда ему хотелось пропеть какую-нибудь всем знакомую песенку, вроде популярнейшего в те времена “Яблочка”, он просто выкрикивал слова, без всякого намека на какой-нибудь музыкальный мотив. Однажды, зайдя к нему, я попробовал поиграть на его скрипке, сначала пиччикато, то есть извлекая звуки не смычком, а пальцем. Нащупав примерное расположение ладов, я попробовал поиграть смычком и, потренировавшись немного, тут же “исполнил”, сейчас уже не помню, что именно, “Танец маленьких лебедей” или “Песнь индийского гостя”.
Пришел его отец, мужчина немного ниже среднего роста, неулыбчивый, неразговорчивый, небритый, усатый и в сапогах. Он молча постоял надо мной, послушал, как я “играю”, и, не сказав ни слова, ушел в свою сапожную мастерскую. Но Алешка был удивлен до крайности и не верил, что я впервые держу скрипку в руках. Я объяснил ему, что у скрипки такой же строй, как у мандолины, разница лишь в том, что на грифе мандолины обозначены лады, соответствующие определенным нотам, на скрипке же эти лады не обозначены. Но поскольку пальцы у меня при игре на мандолине уже привыкли попадать на нужные лады, то и тут они попадают куда надо как бы сами собой.
С тех пор Алешка смотрел на меня как на какое-то чудо природы и все удивлялся, почему я не поступаю в консерваторию. Что мог я на это ответить? Во-первых, я вовсе не хотел сделаться на всю жизнь музыкантом, то есть человеком, существование которого начисто лишено каких-либо приключений (а именно этого жаждала моя романтически настроенная ребячья душа), если же я играл на мандолине, то только потому, что мне это нравилось. Во-вторых, хотя школа, где я учился, была для меня примерно чем-то вроде божьего наказания, но я уже как-то сжился с нею, чувствовал себя ее частицей. Бросить ее, расстаться навсегда со школьными товарищами, пойти туда, где я никого не знаю, было для меня все равно что отказаться от собственной матери или перейти в католики.
Постепенно разговоры о том, что мне надо учиться на скрипке, все же на меня как-то подействовали и внушили мысль, будто я на самом деле хочу этого. Отец, однако, сказал, что если я хочу учиться на скрипке, то должен сперва заработать деньги, чтобы купить ее. Единственный способ, которым мог заработать деньги мальчишка моего возраста в те времена, была продажа газет вразнос. Таким образом, в моей жизни начался так называемый газетный период. Раненько утречком я вставал и бежал в типографию, оттуда с пачкой газет мчался по улице, выкрикивая название газеты. Выгоднее всего, по моим расчетам, было торговать газетами на вокзале, так как многие пассажиры, чтобы скоротать время в ожидании поезда, любили почитать газету либо покупали ее с тем, чтоб прочитать в поезде.
Однако при первом же моем появлении на перроне меня здорово оттузили двое сорванцов-мальчишек, монополизировавших торговлю газетами на вокзале и в пригородных поездах. В результате я перенес поле своей деятельности на рынок, помещавшийся на Галицкой площади. На рынке ни у кого никаких особенных привилегий не было, каждый мог продавать что ему вздумается, и никто ничьих прерогатив не нарушал. Здесь к тому же иной раз можно было увидеть цыгана с дрессированным медведем, петрушечника с его кукольным театром, бродячего фокусника-китайца с его “Шарика — есть, шарика — нет”, послушать песни старого седоусого кобзаря и тому подобное.
Я довольно скоро сообразил, что без соответствующей рекламы никакая торговля успешно идти не может, и каждый раз начинал свой рабочий день с того, что заглядывал на последнюю страницу газеты, в так называемый отдел происшествий. Там обычно печаталось что-нибудь сенсационное по части краж, ограблений, убийств, вообще разного рода преступлений и несчастных случаев, сведения о которых почему-то больше всего интересуют публику. Теперь, вместо того чтоб кричать просто: “Газета!”, я вслед за названием газеты выкрикивал примерно следующее: “Последняя новость! Четырехлетний ребенок убил мать, отца, родного дедушку и маленького котенка! Последняя новость! Четырехлетний ребенок убил мать, отца, родного дедушку и маленького котенка! Сенсация!” Горя желанием поскорей узнать подробности столь невероятного происшествия, публика гораздо быстрее раскупала газету.
В те дни, когда в отделе происшествий ничего интересного не было, приходилось изворачиваться и усиленно шевелить мозгами. Так, в одной из подобного рода газет я обнаружил статью, где упоминалось о Джордано Бруно, обвиненном средневековой инквизицией в ереси и приговоренного к сожжению. Идея была подсказана самой газетой, и, бегая между торговыми рядами, я кричал: “Последняя новость! Человек, которого сожгли на костре живьем! Последняя новость! Живого человека сожгли на костре! Сенсация!” Газета с этой более чем трехсотлетней давности новостью шла нарасхват.
В другой раз в газете совсем никакого потрясающего материала не было, но на глаза мне попался фельетон под названием: “Из мухи сделали слона”. Речь шла о каком-то пустяковом случае, который раздули в целую историю, не имеющую, разумеется, никакого отношения ни к мухам, ни к слонам. Однако поскольку в заголовке черным по белому было напечатано: “Из мухи сделали слона”, то я и кричал: “Сенсация! Слон из мухи! Новое достижение науки! Из мухи сделали слона! Сенсация!”
Многие, конечно, только посмеивались, но находились такие, которые покупали газету.
В общем, торговля моя шла довольно живо и шла бы еще живей, если бы не предубежденное отношение к прессе тогдашней публики, которая почему-то считала, что в газетах печатается одна брехня.
Выпадали, однако ж, дни, когда я быстро распродавал весь свой запас газет и успевал сбегать в типографию за новой пачкой.
Наиболее привлекательным для меня местом на рынке были книжные палатки. Там можно было купить любую подержанную книгу, начиная с “Книжки-копейки”, самого дешевого сытинского издания, вплоть до многотомной энциклопедии Брокгауза и Ефрона. Тут же тянулись ряды букинистов более низкого, так сказать, пошиба. Расстелив какую-нибудь дерюжку прямо на земле или, говоря точнее, на булыжнике, которым была вымощена базарная площадь, такой книготорговец выкладывал свой товар, как говорится, лицом, то есть так, чтоб были видны обложки с названиями книг. И книги тут были самые ходовые, то есть не какой-нибудь Фукидид или Ксенофонт, которые не поймешь про что и пишут, а Жюль Верн, Майн Рид, Фенимор Купер, Луи Буссенар, Киплинг, Брег Гарт, Густав Эмар, Конан Дойл, Стивенсон, у которых что ни страница, то какое-нибудь потрясающее приключение. Тут же красовались уцелевшие с дореволюционных времен серийные выпуски с отдельными рассказами про сыщиков Ната Пинкертона, Шерлока Холмса, Ника Картера, распутывавших самые невероятные преступления и пользовавшихся особой любовью у читателей того сорта, к которому принадлежал в те времена я.
Понятно, что мне не всегда удавалось удержаться от того, чтоб не истратить часть денег на покупку возбудившей мое любопытство книжки. В основном же весь доход от продажи газет я отдавал отцу “на скрипку”.
Впрочем, это только так говорилось “на скрипку”, на самом же деле деньги уходили “на жизнь”. Срок приобретения скрипки все отодвигался и отодвигался, так что в конце концов я перестал верить, что когда-нибудь получу ее.