Как он учится?
Категория: Тайна на дне колодца
Как он учится?
Тот, кто читает эту историю, должен представлять себе, что я не только увлекаюсь хождением по концертам, театрам или кино, не только “живу в джунглях”, строю вигвамы и “волшебные замки”, сижу на деревьях и воюю с бойскаутами, не только играю на музыкальных инструментах и читаю увлекательные книги или устраиваю театральные представления, исполняя роли Тараса Бульбы, Вия или Роберта-дьявола, занимаюсь в промежутках между этими делами тасканием из сарая на пятый этаж дров (когда они у нас есть) и воды (когда ее нет, то есть когда не работает городской водопровод), уборкой помещения, подметанием и мытьем полов, хождением в лавочки, чисткой самоваров, медных кастрюль, ложек, ножей и вилок (чистить нужно золой до полного блеска). Это не говоря уж, конечно, о том, что на моей обязанности лежит еще хворать всеми распространенными в те времена болезнями, как, например, тиф, корь, скарлатина, испанка, ветрянка, свинка, бронхит, плеврит, коклюш и другие. И еще он (то есть тот, кто читает эту историю) должен ни на минуту не выпускать из виду, что все это происходит не в обычное мирное время, а в тревожные, боевые годы гражданской войны и что, помимо всего прочего, я еще хожу в школу и как-то (именно “как-то”) учусь.Уже и не помню, как я учился второй год в приготовительном классе, но учился, видимо, как-то так, что меня все же перевели в первый класс без каких-либо осложнений (под осложнениями я понимаю работы на лето, осенние переэкзаменовки и прочее). Братец же мой — бесшабашная голова — и в первом классе учился по своему старому методу, за что и был оставлен на второй год (на этот раз не помог и возраст). Тут я и “догнал” его.
Мой друг Володька Митулин после каникул почему-то уже не пришел в класс. Я снова сел с братом за одну парту, и мы стали учиться с прежним рвением или, вернее сказать, без какого бы то ни было рвения вообще. В конце концов нас, наверно, выгнали бы из гимназии за неуспеваемость, не случись Октябрьская революция, которая произошла вскорости после того, как начались занятия в первом классе.
Вслед за Октябрьской революцией тут же началась гражданская война, которая в отличие от империалистической шла уже не где-то там на границах или неподалеку от границ государства, а прокатывалась волнами чуть ли не по своей стране. Немцы, петлюровцы, гетманцы, деникинцы, белополяки, которых большевики (то есть Красная Армия) поочередно вытесняли из города или же сами были вытесняемы ими. Киев неоднократно переходил из рук в руки, и часто, когда мы утром являлись в класс, кто-нибудь из учителей говорил нам:
“Дети, город в осадном положении. Занятия временно прекращаются. Идите домой. О дне возобновления занятий будет объявлено”.
И мы отправлялись домой и наслаждались свободой и неделю, и две, а то и весь месяц, пока, наконец, на подступах к городу не происходило решающее сражение. Обычно оно начиналось ночью. Как правило, в такую ночь мы не спали, а прислушивались к канонаде, в которой уже не различалось отдельных выстрелов, так как они сливались в одно непрерывное зловещее гудение (“И залпы тысячи орудий слились в протяжный вой”). А на рассвете мы, мальчишки, выстроившись вдоль тротуаров, смотрели, как по улице с утра и до вечера в город вступали части одержавшей победу армии. Легко гарцевала, звонко цокая копытами, нарядная конница, дробным, свободным шагом (словно картошку сыпали) шагала уставшая, посеревшая от дорожной пыли пехота, тарахтели по булыжной мостовой пулеметные тачанки, тяжело громыхала артиллерия, обычно замыкавшая шествие.
Власть в городе менялась. Постепенно налаживалась мирная жизнь, но опять-таки только до следующего осадного положения. Обстоятельства складывались так, что сколько-нибудь планомерного учета успеваемости учащихся в школе не велось, и нас всех из года в год без разбора переводили в следующий класс. Таким образом, все способствовало тому, что мы с братом отставали в учебе все больше и больше, постепенно становясь так называемыми “запущенными”, “безнадежными” или “отпетыми”.
Брат, однако, не чувствовал ущербности от такого своего положения, так как им давно уже владела “одна, но пламенная страсть” — стать художником, а художнику-де ни математика, ни физика и никакая другая наука не нужны вовсе. Для меня лично этот вопрос не решался так просто. Я тоже любил рисовать, но занимался рисованием лишь как игрой. Мысль стать художником, всю жизнь корпящим над своими красками, не казалась мне заманчивой. Начитавшись к тому времени Фенимора Купера, Майн Рида, Жюля Верна, Густава Эмара, Луи Буссенара. Стивенсона и других подобного рода авторов, я весь бурлил от каких-то неясных грез и видел себя в будущем занятым какой-то необычайно значительной деятельностью: то скакал в образе ковбоя на горячем мустанге сквозь прерии дикого Запада, то был чем-то вроде капитана Гаттераса, рвавшегося, несмотря на пургу, мороз и ледяные торосы, к своей заветной цели — Северному полюсу, то путешествовал по знойной Африке вместе с Давидом Ливингстоном, в промежутках же между этими делами был индейцем из племени гуронов или ирокезов, средневековым рыцарем и запорожским казаком, а кроме того, Шерлоком Холмсом, Оводом и Христофором Колумбом — одним в трех лицах; и если уже говорить до конца правду, то капитан Немо — это тоже был я.
В общем, в голове у меня была путаница ужасная! Я, как Дон Кихот, не понимал, кто я, где я и чего хочу. По мере того, однако, как я выходил из детского возраста, чувство реальности начало постепенно возвращаться ко мне. Я стал понимать, что не смогу сделаться средневековым рыцарем, поскольку сейчас никакого средневековья не было. Запорожским казаком тоже нельзя было стать, так как Запорожская Сечь давно прекратила свое существование. Даже Христофором Колумбом я не мог стать, поскольку Америка уже была открыта и Колумбу на моем месте уже нечего было бы открывать. Скорее чувством, чем умом, я стал понимать, что в прошлое смотреть нечего, а надо смотреть в будущее. И время от времени меня стало посещать какое-то безотчетное беспокойство о своем будущем. Я стал ощущать тягостную неловкость оттого, что чего-то не понимаю на уроках, не могу решить заданную на дом задачу, выполнить упражнение и тому подобное.
Поскольку я не мог исправить одним ударом создавшееся положение (уж очень все было запущено), то и не брался за дело, а махнул на себя рукой, стал считать себя, как было принято говорить, пропащим и плыл по течению, стараясь не думать, что из всего этого в конце концов выйдет. Все свободное время я отдавал играм и чтению, причем читал все, что под руку попадет, начиная с Камилла Фламмариона, писавшего фантастические романы о космических путешествиях, и кончая Клавдией Лукашевич, сочинявшей слащавые повести из детской жизни.
Не знаю, к каким берегам вынесло бы меня мое течение, если бы не один случай, о котором я и хочу рассказать.
В тот период гражданская война подходила к концу, хотя об этом тогда еще никто не догадывался. Казалось, что теперь она будет длиться вечно. Хозяйственная разруха достигла своей кульминации, то есть самой высокой степени. Не работали фабрики и заводы. Не было каменного угля, так как немецкие войска, покидая Донбасс, затопили водой все шахты. Из-за недостатка топлива не работали электростанции. Трамвайное движение в городе прекратилось. В домах не было электрического освещения. Керосина тоже не было, потому что керосин, как известно, делается из нефти, а нефти в то время тоже уже никто не добывал. В результате электрические и керосиновые лампы вообще вышли из употребления. По вечерам помещение обычно освещали плошками, или, как их иначе называли, каганцами. Брали небольшое блюдечко, в него наливали какое-нибудь масло (годилось любое жирное, способное гореть вещество). В это масло опускали скрученный из ваты фитилек. Один из концов этого фитиля клали на край блюдца и зажигали. Фитилек потихоньку горел, давая свет, уступавший по силе свету от обыкновенной спички. Но и такой свет был благо, когда не было совсем ничего (сколько книг я перечитал при свете такого каганца!). Ваты в аптеках не было. Поэтому вату для фитилей добывали из зимних пальто, выдирая ее из подкладки. Спички тоже не продавались, поэтому в ходу были различнейшие зажигалки, сделанные из стреляных винтовочных гильз.
Не хватало одежды, обуви, а главное — не хватало еды. Часто мы сегодня не знали, что будем есть завтра, и, сказать по правде, я не помню дня, чтобы наелся досыта, и если бы такой день выпал, я бы его запомнил, это уж непременно. В холодное зимнее время от бескормицы гибли лошади (автомобилей тогда было мало, ездили и перевозили грузы преимущественно на лошадях). Обессилев от истощения, несчастная лошадь падала прямо посреди улицы и уже не могла встать. Ее выпрягали из саней или телеги и оставляли там, где ее настигла смерть. Поскольку трамвайное движение прекратилось, мы ходили в гимназию пешком и на своем пути обычно видели по нескольку лошадиных трупов. Один из таких трупов долго лежал на углу Борщаговской улицы и Брест-Литовского шоссе, другой валялся в начале Бульварно-Кудрявской улицы, третий на Сенной площади, неподалеку от рынка. Зимнее время способствовало сохранению лошадиных трупов, но изголодавшиеся собаки не давали им особенно долго залеживаться. Обычно можно было видеть целую свору собак, обдиравших дохлую лошадь со всех сторон и вдобавок грызущихся между собой. С покрасневшими от лошадиной крови мордами, а некоторые от головы до хвоста измазавшиеся в крови, они внушали нам отвращение. Обычно из гимназии мы возвращались целой компанией ребят и считали своим долгом разгонять собак, поедавших дохлых лошадей, бросая в них камнями. Нам было жалко бедную лошадь, и мы думали, что делаем доброе дело, отгоняя от нее противных собак.
В действительности собаки эти служили хорошую службу, освобождая город от гниющей падали. Работали же они своими зубами настолько чисто, что через некоторое время от лошади оставался белый, словно омытый водой, скелет. Но собакам работы хватало, так как вместо съеденной лошади на Брест-Литовском шоссе появлялась новая дохлая лошадь в начале Бибиковского бульвара, а вместо лошади на Сенной площади появлялась лошадь на Малой Подвальной улице и т.д.
Спасаясь от голодухи, все больше народу уезжало из города. Все знавшие какое-нибудь ремесло — сапожник, портной, скорняк, столяр — потянулись в деревню. Многие из учителей перекочевали туда же. Там они учили крестьянских детишек, а крестьяне снабжали их продуктами: яйцами, салом, картошкой, кукурузой — всем, что годилось в пишу. Наступил период, когда в гимназии у нас не осталось и половины учителей. Остались лишь сугубые интеллигенты, у которых не было никаких связей с деревней, как, например, учитель русского языка Петр Эдуардович Деларю (из обрусевших французов), добродушный Владимир Александрович (никогда не знал его фамилию), преподававший природоведение, немка, то есть преподавательница немецкого языка Ольга Николаевна, и француженка Вера Дмитриевна. Грозный Леонид Данилович, преподававший математику, куда-то исчез, а вместо него появился худой и высокий, но не менее грозный Карапет, преподававший ранее математику лишь в старших классах. Ни имени, ни фамилии этого учителя никто не знал, а Карапет была его кличка. Правда, кто-то из учеников уверял меня, что на самом деле его зовут Карапет Иванович и можно, желая задать ему какой-нибудь вопрос, назвать его этим именем, но я лично на такой эксперимент не отваживался. Слишком дорого мог обойтись этот эксперимент, окажись Карапет не Карапетом Ивановичем, а кем-нибудь другим.
Ввиду нехватки учителей Петр Эдуардович преподавал в тот год у вас не только русский язык, но и анатомию. Ольга Николаевна, помимо немецкого языка, преподавала и географию. Владимир Александрович преподавал уже не природоведение, а физику. Карапет же преподавание математики совмещал с должностью неизвестно куда девшегося инспектора и вылавливал на переменах шаливших в коридорах учеников (а может быть, это у него было такое, как теперь называют, хобби). Однажды я счастливо избежал самой страшной кары — исключения из гимназии, — ловко ускользнув из его рук, о чем расскажу сейчас.
Был период, когда мы, не знаю по какой причине, проходили в помещение гимназии не с главного входа, а с бокового. Дверь внизу лестничной клетки бокового входа была небольшая, одностворчатая и выходила в маленький коридорчик или тамбур, а из тамбура уже был выход на улицу. Я и двое моих товарищей сообразили, что если по окончании занятий спуститься раньше всех в тамбур и, закрыв внутреннюю дверь, покрепче держать за ручку, то спускающиеся сверху ученики не смогут ее открыть, так как дверь открывалась внутрь, а все прибывающие сверху и напирающие друг на друга ученики будут только мешать друг другу. Расчет оказался верным. Придуманный нами номер мы проделывали несколько дней подряд, держа в осаде весь наличный состав учащихся, наподобие трех рыцарей из романа Генриха Сенкевича “Огнем и мечом”, которые втроем защищали узкий горный проход от целой армии противника. Можно легко представить себе, какой поднимался крик и вой, когда вся лестница заполнялась снизу доверху рвущимися домой ребятами.
Эти наши “рыцарские” подвиги кончились тем, что в один печальный день Карапет, выскочив через главный вход, пробежал по улице и, открыв дверь в тамбур, застиг нас на месте преступления. Двоих моих друзей он сразу схватил за шиворот, я же, молниеносно учтя опасность положения, успел удрать, пронырнув между его длинными, широко расставленными ногами. Оба моих соратника были исключены из гимназии, я же благодаря вот такого рода своей пронырливости избежал наказания.
Зато в другой раз мне повезло меньше, и я угодил Карапету прямо, как говорится, в лапы. Один из классов у нас был отделен от коридоров не капитальной стеной, а легкой фанерной перегородкой. Кто-то из ребят выломал из этой перегородки кусок фанеры у самого пола, так что образовалась четырехугольная дырка, сквозь которую можно было, слегка нагнувшись, вылезти из класса в коридор, минуя дверь. Мне почему-то особенно нравилось проникать в класс и выходить из класса не через дверь, а через этот лаз. Так было романтичнее, что ли. И вот однажды, когда я вылезал в коридор из этой дырки, кто-то в классе бросил в меня каштаном, но попал не по мне, а по фанерной стенке над моей головой. Раздался гулкий удар. А в это время по коридору проходил бдительный Карапет. Услышав стук, он глянул вниз и увидел меня вылезающим из дыры. Тут же сцапав меня за руку повыше локтя, он грозно спросил, зачем я ломаю стену. Я стал уверять его, что стены не ломал.
— Но я же слышал, — настаивал Карапет.
Я принялся объяснять, что звук, который он слышал, произошел оттого, что кто-то бросил в меня каштаном, а дырка в стене уже была давно.
Тут к нам подошел Владимир Александрович, который лишь недавно был назначен нашим классным наставником.
— Как он учится? — строго спросил его Карапет.
Я не сомневался, что Владимир Александрович скажет, что учусь я из рук вон плохо (это вполне соответствовало действительности), но, к моему удивлению, Владимир Александрович, на секунду замявшись, сказал:
— Ничего.
Услышав такой ответ, Карапет наконец отпустил меня.
Очутившись на свободе и понемногу придя в себя от испуга, я начал думать, почему так ответил Владимир Александрович Карапету. До этого случая я пребывал в полной уверенности, что всем хорошо известны мои успехи, или, вернее сказать, мои неуспехи в учении. Постепенно я, однако, припомнил, что Владимир Александрович давно не спрашивал меня по своему предмету, а как обстоят мои дела у других учителей, он, должно быть, не знал, так как лишь в этом году был назначен нашим классным наставником, учебный год к тому же совсем недавно начался. Вопрос строгого Карапета застал нового классного наставника, как видно, врасплох. Сказать, что я учусь хорошо, Владимир Александрович не мог, так как вовсе не был уверен в этом, сказать же, что я учусь плохо, тоже чувствовал себя не вправе. Вот он и избрал нечто среднее между “плохо” и “хорошо”, в результате чего получилось уклончивое “ничего”.
Я мысленно вертел это слово на всяческие лады и почувствовал, что его можно произнести так, что оно будет звучать почти как “хорошо”, но можно произнести и так, что оно прозвучит прямо-таки как “плохо”. Я начал припоминать, как его произнес Владимир Александрович. Оказалось, что он начал это свое “ничего” несколько нерешительно и первые его две трети прозвучали почти как “плохо”, но, видимо, он сам спохватился, пока говорил, и, чтоб поправить дело, конец слова произнес более уверенно, оптимистически, отчего в целом оно прозвучало почти как “хорошо”.
Я сам задавал себе мысленно вопрос строгим голосом Карапета:
“Как он учится?”
И отвечал голосом Владимира Александровича:
“Ничего!”
И это “ничего” получалось у меня прямо-таки как “хорошо”, “совсем прилично”.
И я подумал, что, может быть, не только Владимир Александрович, но и другие учителя не знают, что учусь я на самом деле плохо, что я неспособный, пропащий и так далее в этом роде. Я вспомнил при этом, что в период летних каникул помещение гимназии было отдано под военный госпиталь, после чего из учебных кабинетов исчезли все наглядные пособия: коллекции насекомых, банки с заспиртованными каракатицами, электрические машины, глобусы, географические карты. Исчез даже неизвестно кому и для чего понадобившийся человеческий скелет, и теперь на уроках анатомии, чтобы показать, из каких костей состоит человеческий скелет, Петру Эдуардовичу приходилось использовать в качестве наглядного пособия свои собственные руки, ноги и другие части тела, что очень веселило зрителей, или, вернее сказать, учащихся.
Как только эти обстоятельства пришли мне на память, в моей душе затеплилась надежда, что вместе со скелетом и другими вещами из гимназии исчезли и классные журналы с учетом успеваемости за прошлые годы. Их, наверно, порвали на цигарки содержавшиеся в госпитале раненые и уничтожили, таким образом, все вещественные доказательства моих неуспехов в учении.
И тогда я подумал:
“Если так, если никто не знает, что я плохо учусь, то, может быть, никто этого и не узнает, если я приложу старания и начну учиться получше?”
В общем, одно слово, сказанное Владимиром Александровичем, вызвало целый вихрь мыслей в моей голове. Я чувствовал, что во мне произошел какой-то переворот. У меня сразу переменился взгляд на жизнь, на людей. Теперь я знал, что никто не относится ко мне с недоверием, и у меня самого появилось больше доверия к людям. Я понял, что никто не станет карать меня за старые грехи. Груз прошлого больше не давил меня. Я почувствовал легкость необыкновенную и в этот день уже не шел домой по улицам, а летел над городом как бы в состоянии невесомости. И какой-то нежный, ангельский голос пел во мне:
“Как он учится?”
И другой ангельский голос пел в ответ:
“Ничего-го-о-о!”