Белая радуга
Художника Петрова призвали в армию на второй год войны в большом среднеазиатском городе. В этот город Петров был эвакуирован из Москвы.
К югу от города угрюмой стеной стоял хребет Ала-Тау. Была ранняя зима. Снег уже засыпал вершины гор. В холодных домах по вечерам было тихо и темно, – только кое-где за окнами дрожали коптилки. Свет в городе выключали очень рано.
Ночью над облетевшими тополями подымалась луна, и тогда город казался зловещим от ее пронзительного света.
Петров жил в маленьком дощатом доме на берегу горного ручья, обегавшего по обочине город. Шум ручья никогда не менялся. По ночам Петров слушал его, лежа на полу на тонком тюфяке за хозяйским роялем. Переливалась через камни вода, и медленно, без конца жевал за стеной старый соседский верблюд.
Поезд отходил из города ночью. Около безлюдного вокзала шумели обледенелые вязы. Непроглядная азиатская ночь мела между вагонами сухим снегом.
Никто не провожал Петрова. Он не оставлял здесь ни друзей, ни воспоминаний – ничего, кроме ощущения своей остановившейся жизни. Петрову было немногим больше тридцати лет, но от бесприютности он чувствовал себя стариком.
Петров влез в вагон, втиснулся в угол, закурил. На площадке незнакомый боец прощался с молодой женщиной. Прислушавшись к словам женщины, Петров почувствовал непонятное облегчение от того, что она говорила бойцу «вы».
Это был голос низкий, чистый, открытый. Петров подумал, что на такой голос можно идти, как на далекий зов – через пустыни, непроглядные ночи, ледяные перевалы, – идти, сбивая в кровь ноги, а когда не хватит сил, то упасть и ползти. Лишь бы увидеть, схватиться за косяк двери, сказать: «Вот… я пришел… Не прогоняйте меня». Есть голоса, как обещание счастья.
Когда поезд тронулся, Петров взглянул за окно. На платформе в светлой полосе фонаря он увидел молодую женщину. Бледное лицо, улыбка, поднятая рука – и все. На окна тотчас надвинулась ночь.
«Если задержитесь в Москве, – сказала напоследок женщина бойцу, – то позвоните Маше». И назвала номер телефона. Петров долго повторял про себя этот номер, потом, не доверяя памяти, записал его на воинском билете.
В дороге Петров часто смотрел за окно. В густые снега, в сизую даль уплывали вереницы телеграфных столбов. Среднеазиатский город все отдалялся, к нему уже не было возврата. Он становился воспоминанием – неясным и неправдоподобным, затерянным среди течения жизни, как теряется один прожитый день среди трехсот шестидесяти дней длинного года.
Зима, весна и дождливое лето прошли в боях. Во время прорыва немецкой обороны под Витебском Петров был ранен в голову.
Три месяца он пролежал в лазарете. Из лазарета его решили послать в один из санаториев, чтобы он окреп после тяжелой раны. Петров попросил отправить его в среднеазиатский город, откуда его взяли в армию. Около этого города был небольшой горный санаторий.
– Голубчик, – сказал старший врач, щетинистый, седой, в мятых погонах, – опомнитесь! У вас месяц времени. Одна дорога туда и обратно отымет десять дней.
– Бывает, что один день дороже года, – возразил Петров.
– Ну, если так… Если у вас есть особые причины туда стремиться, – пробормотал врач, – тогда я только развожу руками. И соглашаюсь.
Ехать надо было через Москву. Поезд приходил в Москву в полночь, а из Москвы в среднеазиатский город уходил рано утром. В Москве предстояла томительная ночь на вокзале.
Петров начал волноваться еще задолго до Москвы, в сумерки, когда поезд, обдавая паром березовые рощи, мчался по смоленской земле. А вечером понеслись за окнами темные дачи, полосы снега, заиндевелые сады, Кунцево. Потом возникло слабое зарево полузатемненной Москвы, и наконец проплыли за окнами и остановились гулкие пустые платформы ночного Белорусского вокзала.
Елена Петровна погасила свет, подошла к окну, отодвинула занавес. От батареи отопления тянуло теплом. Над крышами Москвы лежала мутная ночь.
– Ну вот, – сказала Елена Петровна и прижала пальцы к бровям, так она делала, когда задумывалась. – Вот опять Москва после Средней Азии. Знакомая работа, подруги – все, как было раньше. Чего же ты хочешь?
– Чего же ты хочешь? – повторила она и замолчала.
Слеза появилась в уголке глаза. Она не вытерла ее и пристально смотрела за окно. Свет фонаря на перекрестке сразу сделался колючим, как сусальная елочная звезда.
– Если бы знать, что это за таинственное счастье? В чем оно? Трудно быть все время одной, и видеть все – хотя бы эту ночь, – и думать обо всем, и никому не улыбаться, не положить руку на плечо, не сказать: «Посмотри, какой падает снег».
На столе осторожно зазвонил телефон. Елена Петровна взяла трубку. Мужской голос попросил позвать Машу.
– Маша уже здесь не живет, – ответила Елена Петровна. – А кто просит?
– Дело в том, – сказал, подумав, мужской голос, – что она меня не знает. Мне бесполезно называть свое имя.
– Странно! – насмешливо сказала Елена Петровна.
– Очень, – согласился мужской голос. – Я только что приехал с фронта…
– А что же ей все-таки передать? Вы не от ее брата? Он тоже на фронте.
– Нет, я не знаю ее брата, – ответил голос и замолк.
– Ну что же? Я жду, – сказала Елена Петровна. – Может быть, положить трубку?
– Нет, погодите! – сказал умоляюще голос. – Я в Москве от поезда до поезда. Звоню с Белорусского вокзала. Не знаю, дадут ли мне договорить. Тут очередь к автомату.
– Тогда говорите скорее.
Елена Петровна слушала, стоя у стола. Она нахмурилась, потом улыбнулась, протянула руку к окну, – на занавес с шумом полез, тараща глаза, серый котенок, – сказала: «Тише! Что с тобой!»
– Да нет, это я не вам говорю, – засмеялась она. – Это котенку. Я слушаю, хотя еще ничего не понимаю. Да, да. Правда, это странно. А может быть, и хорошо… Не знаю… Я все это помню: и вокзал, и ночь, и ветер. Только не помню вас. Неужели по голосу? Какой же вы, однако, чудак. Когда вы уезжаете? Я не знаю что и думать… Конечно, обидно. Тяжело ранены? В голову? Вы устанете там, на вокзале, до полусмерти. Нельзя вам ходить ночью по Москве. Нельзя! Вас задержат. Да, я слушаю! Говорите!
Разговор внезапно оборвался. Елена Петровна медленно положила трубку.
– Может быть, он позвонит опять, – сказала она, села в кресло около стола, нашла брошенную папиросу и жадно закурила.
Прошло четверть часа, потом полчаса, но никто не звонил. Часы пробили два.
– Нет! Это невозможно! – громко сказала Елена Петровна и вскочила. – Так я с ума сойду.
Она бросилась к шкафу, распахнула его. Котенок в испуге полез под диван. Елена Петровна порывисто достала черное платье, потом опрокинула духи. Котенок сидел под диваном, дрожал от охотничьего азарта и ловил растопыренной лапой то кружево, то легкий носовой платок, пролетавшие мимо. Эта игра ему нравилась, хотя он морщился и даже чихал от странного запаха этих вещей.
Когда Елена Петровна вышла из дому, часы пробили три. Москва спала в слабом свете фонарей и снега.
На Пушкинской площади Елену Петровну остановил патруль. Она показала патрульным свои документы, сказала, что ее муж, раненный на фронте, проезжает через Москву. Сейчас он на Белорусском вокзале, и она должна его увидеть. При слове «муж» Елена Петровна покраснела, но никто из бойцов этого не заметил.
Бойцы переминались, думали, потом старший сказал:
– Допустим, что это верно. Но Москва-то на военном положении, гражданка.
– У меня так мало осталось времени, – сказала с отчаянием Елена Петровна.
– То-то и оно! – пробормотал старший боец. – Было б у вас время, мы бы вас обязательно задержали. Это уж точно!
– А ну, Сидоров, – сказал он низенькому бойцу, – придержи машину.
Низенький боец остановил пустую легковую машину. Старший проверил документы у шофера, о чем-то поговорил с ним, обратился к Елене Петровне:
– Садитесь! Сидоров, доедешь с гражданкой до вокзала. Для проверки, – добавил он и улыбнулся. – И чтобы вас, между прочим, опять не задержали.
В зеленоватый вокзальный зал Елена Петровна вошла быстро, но тотчас задохнулась, – ей показалось, что у нее остановилось сердце. Если бы можно, она бы закрыла глаза, прислонилась к стене и так стояла, прислушиваясь, как далеко и тонко что-то звенит и звенит – может быть, огонь в вокзальной люстре, а может быть, кровь в ее висках.
На деревянных скамьях спали сидя утомленные люди. На дальней скамье сидел офицер, худой, с измученным лицом. На левом глазу у него была черная повязка.
Елена Петровна подошла к нему, сказала:
– Ну вот… Офицер быстро встал.
– Ну вот… – повторила Елена Петровна и улыбнулась. – А вы совсем такой, как я думала.
Зал качнулся, поплыл вкось. Петров поддержал Елену Петровну, усадил на скамью, откуда растерявшийся боец стаскивал вещевой мешок, чтобы Елене Петровне было удобнее.
Елена Петровна посмотрела на встревоженное лицо Петрова, – милое, будто совсем знакомое лицо – и спросила вполголоса:
– Вы понимаете что-нибудь?
– Нет, – ответил Петров. – Да и нужно ли понимать?
– Пожалуй, правда, не нужно, – согласилась Елена Петровна и вздохнула. – Бедный, как я вас напугала. Руки совсем ледяные.
Она взяла холодные руки Петрова и начала отогревать их между своих ладоней.
– Это надолго… – сказала она как бы самой себе.
Петров молчал. В голосе Елены Петровны была и нежность и тревога, как тогда, в ту декабрьскую ночь на вокзале, когда ветер из пустыни нес сухой снег. Петров молчал, но ему казалось, что он уже очень много, почти все сказал Елене Петровне.
Среднеазиатский город встретил Петрова белизной снегов и огромным солнцем в чистом по-весеннему небе. Густой снег лежал на вековых деревьях, на оградах, даже на телеграфных проводах. Широкие улицы сияли, как ущелья, прокопанные в снежных заносах, – зернистыми отвалами, сотнями белых искр. Это плавали в воздухе, не опускаясь на землю, плоские снеговые кристаллы.
Чистейшим синеватым льдом отсвечивали на город хребты Ала-Тау. Иногда в горах срывались лавины и над ними столбами подымалась белая пыль.
Ослики, семеня по улицам, потряхивали заиндевелыми ушами. Позванивала подо льдом в арыках вода и, как исполинские зимние розы, расцветали в палисадниках облепленные мохнатым снегом замерзшие цветы рудбекии.
Петров дышал и никак не мог надышаться. От зимнего воздуха даже болела голова.
С удивлением Петров думал, что этот город год назад казался ему угрюмым и зловещим. Но теперь упрямая память открывала в прошлом такие, же светлые дни, такое же чистейшее небо, тот же запах мерзлой листвы, ту же тишину столетних садов. Раньше он не замечал этого. Почему? Может быть, потому, что был один и всегда один смотрел на все это. И не было рядом ни теплой руки, ни смеющихся глаз, ни низкого голоса.
Петров жил за городом, в санатории, среди высокогорной великолепной стужи, где, казалось, звезды на ночь замерзали и покрывались колким льдом.
Он жил в непрерывном и легком волнении. Волнение все нарастало, пока не превратилось в ощущение неправдоподобного и почти нестерпимого счастья, когда ему принесли телеграмму всего из трех слов: «Буду двадцатого встречайте».
После телеграммы все пошло как вихрь из снега, что не дает отдышаться, слепит, превращает мир в белую радугу.
Ночной вокзал, холод вздрогнувших милых губ, ее голос, ночная дорога в санаторий среди лесов из дикой яблони, шум водопадов, ливших тяжелую пену среди снега и бурелома. И голубые зарева звезд, медленно подымавшихся над горами своей вечной и ослепительной чредой. И воздух пустынь, гор, зимы, дувший им в лицо на обрыве, где они на минуту остановились, чтобы посмотреть на вершины, уходившие в неизмеримую ночь, сиявшие тусклым фирновым блеском. И слова Елены Петровны, сказанные тихо, почти с отчаянием:
– Это надолго, надолго… Может быть, навсегда.