“Вольница”

“Вольница”

Покинув вокзал, я заметил, что вместе со мной на привокзальную площадь вышли еще два каких-то небрежно одетых и давно небритых субъекта, которых я, впрочем, не успел как следует разглядеть, поскольку, не сказав друг другу ни слова, они быстро зашагали, один в одну сторону, другой — в другую, и скрылись во мраке, словно их ветром сдуло.
Наверно, они по опыту уже знали, что в такую пору не следует подолгу задерживаться на одном месте. А может быть, каждому из них было известно какое-нибудь пристанище, где можно было провести остаток ночи.
Не имея никакого определенного плана, я оглядел расстилавшуюся передо мной площадь. Вдали, по правую руку, возле забора, ограничивающего владения “железнодорожной державы”, полыхал огонек костра, вокруг которого сидели несколько беспризорников. В те времена фигура беспризорника, то есть одетого в невозможнейшие лохмотья, грязного, давно не мытого и не чесанного мальчишки, потерявшего в годы войны родителей, была как бы неотъемлемой принадлежностью городского пейзажа. Шел уже 1924 год. Но я помню, что еще и в 1931 году, когда вышел на экраны фильм “Путевка в жизнь”, борьба с детской беспризорностью не была закончена. Беспризорники очень любили ходить на этот фильм из их собственной жизни. Я сам не раз видел, как, собравшись стайкой, они просачивались в какой-нибудь кинотеатр на дневной сеанс, когда зрителей было поменьше. Хотя этих несчастных ребятишек уже тогда, то есть в 1924 году, помещали в детские дома и специальные колонии, но они упорно убегали оттуда, предпочитая жить на свободе, промышляя попрошайничеством и воровством. Все эти беспризорники представляли как бы определенную касту или корпорацию, живущую по своим собственным законам и противопоставлявшую себя остальному обществу.
Неподалеку от костра стоял огромный черный котел цилиндрической формы. В ту пору повсюду на киевских площадях и улицах можно было видеть такие котлы. В них разогревали асфальт для покрытия мостовых и тротуаров, пришедших в негодность за время войны. В течение дня котел настолько разогревался, что не успевал остыть за ночь и, таким образом, являлся хорошим прибежищем для беспризорников на ночь, особенно с наступлением холодов. Мне показалось странным, что увиденные мной беспризорники предпочитали проводить ночь у костра, вместо того чтоб залезть в котел и спать преспокойно в тепле. Я решил использовать упущенную ими возможность, но когда подошел к котлу и заглянул на дно, то увидел, что оно плотно уложено спящими беспризорниками. Они лежали, тесно прижавшись друг к дружке, словно сардельки, поджариваемые на сковороде, и спали таким крепким сном, на который способны только ребятишки их возраста.
Убедившись, что все вакантные места в котле заняты, к решил погреться у костра, так как холод уже довольно ощутимо напоминал о себе. Беспризорники совершенно никак не отреагировали на мое появление в их среде. Ни один даже не повернул ко мне головы. Только худенький, тонкий, как тростинка, мальчишка, рядом с которым я присел у костра, метнул косой взгляд в мою сторону. От моего внимания не ускользнуло, как сверкнули белки его глаз на совершенно черном от грязи лице.
У остальных (всего у костра сидело четверо) были такие же черные, словно покрытые слоем копоти или сажи физиономии. Видимо, у них вообще не было выработано привычки когда-либо умываться или хотя бы мыть руки.
Молчание, впрочем, длилось недолго. Сидевший напротив меня мальчишка постарше сказал, как бы ни к кому не обращаясь:
— Слышь, Тонкий, ты сидишь ближе, спроси у фрайера, чего это он принес нам.
Фрайер на блатном, то есть на воровском, языке, как мне было известно, означало не что иное, как простофиля, простак, деревенщина, вообще неопытный, не принадлежащий к блатному миру наивный чудак, которого легко можно обвести вокруг пальца. Не было никакого сомнения, что в данном случае фрайер — был именно я. Худенький мальчишка ткнул своим грязным пальцем в буханку, которую я держал под мышкой, и спросил:
— Что это у тебя?
— Хлеб с маслом, — ответил я. — Сейчас поужинаем и будем ложиться спать.
Я разломил буханку на пять частей, по числу сидевших вокруг костра. Со всех сторон потянулись грязные руки, и каждый взял свою долю. Тонкий тоже взял кусок и, приоткрыв рот, выжидательно посмотрел на меня.
— А масло? — спросил он.
— Масло? — сказал я и с сожалением развел руками. — Масло, понимаешь, в магазине осталось.
Сидевшие у костра так и фыркнули от смеха, и это, как видно, задело самолюбие не ожидавшего подвоха Тонкого.
Он бросил мне на колени доставшуюся ему краюху хлеба и буркнул сердито:
— Ты что, пришел сюда надсмехаться над нами?
Он так и сказал: “надсмехаться”.
Его действия, однако, не вызвали одобрения старшего мальчишки.
— Ты что это вздумал швыряться хлебом? — строго сказал он. — Ты что, лорд Керзон или Чемберлен, может быть? Ну-ка, иди за обрезками.
— Сам иди! — буркнул упрямо Тонкий.
Старший мальчишка был, как видно, парень покладистый. Он молча встал, подошел к забору, отогнул в сторону болтавшуюся на одном гвозде доску и исчез в образовавшемся отверстии.
Тонкий поглядывал на меня исподлобья, словно стараясь узнать, сержусь ли я, потом быстро протянул руку и схватил брошенный им кусок хлеба. Видя, что я не препятствую ему, он сказал, явно стараясь завязать разговор:
— Ты, видать, из детского дома сбежал?
— Это ты, наверное, сбежал, — ответил я таким тоном, чтоб он почувствовал, что я еще сержусь.
— Я-то сбежал, — сказал примирительно он.
— А зачем?
— Там скучно. Все кричат. И никуда не пускают.
— А куда тебе надо?
— Ну, “куда, куда”! Я мамку ищу.
— А где твоя мамка?
— Вот чудак! Если бы я знал где, зачем бы искал? А у тебя есть мать?
— Есть.
— Ну? — искренне удивился он. — Почему же ты не поедешь к ней?
— Я и хотел, да на билет не хватило денег, — ответил я.
— А это далеко?
— Двадцать пять верст.
— А двадцать пять верст — это много?
Видно было, что в счете он не особенно силен: небось и до десяти не сосчитал бы. Я на секунду задумался, как попроще объяснить ему. Но тут снова заскрипела доска в заборе. Это вернулся парнишка, отправившийся за обрезками. В руках у него было что-то завернутое в старую засаленную газету.
— Зеркай, пацаны, Кочан обрезков припер! — обрадованно сказал черноволосый мальчонка, сидевший рядом с Тонким.
Кочан сел у костра и, не сказав ни слова, развернул газету. В свертке оказались обрезки колбасы самых разных названий: чайной, любительской, краковской, кровяной, ветчинной. Тыкая пальцем в сторону каждого сидевшего у костра, Кочан пересчитал всех, не забыв ткнуть в грудь и себя, после чего разделил принесенные обрезки на пять частей и вручил каждому его порцию. Все, аппетитно чавкая, принялись уплетать колбасные обрезки с хлебом.
— Шамай, хорошие! — обратился тонкий ко мне.
Стараясь не думать, какой путь проделали и в каких руках побывали доставшиеся на мою долю обрезки, я тоже стал есть, постепенно приходя к мысли, что ко всему можно привыкнуть: нужно только стараться поменьше думать и не давать воли воображению.
Тонкий искоса поглядывал на меня, словно хотел узнать, нравится ли мне угощение. Потом сказал, кинув в мою сторону:
— Слышь, Кочан, у него мать есть.
Слово “мать” он произнес как-то уважительно или любовно, словно пропел: “Ма-а-ать!”
— Врё... — мотнул головой Кочан.
— Чтоб я так жил! — поклялся Тонкий. — Только она далеко: двадцать пять верст на поезде ехать.
— Олух царя небесного! — со снисходительным презрением ответил Кочан. — Если б у меня была мать, я бы двадцать пять раз по двадцать пять верст пехтурой протопал. Я бы топал, топал, топал, пока не упал. Понял?
— Понял, — послушно ответил Тонкий.
В это время я почувствовал, что кто-то залез мне в карман. Обернувшись, я увидел, что сидевший рядом черномазый, как и все остальные, парень (как его звали, не помню) вытащил торчавшую из моего кармана свернутую трубкой книжку.
— Что это у тебя? — спросил.
— Сам видишь, книжка.
— А-а... — протянул он, будто только теперь понял, что это книга.
— А для чего книги? — спросил тонкий.
Он, видимо, отличался любознательностью.
— Книги — это пища для ума. — начал я.
— Как это? — не понял Тонкий.
— Ну, что такое пища, знаешь?
— Ну, — развел Тонкий руками. — Пища — это такая шамовка.
— Пища — это всякая шамовка или еда, вот как хлеб или колбаса, — объяснил я. — Только хлеб, колбаса — это шамовка для желудка... Что такое желудок, знаешь?
— Это который у меня в пузе?
— Вот-вот. Хлеб, колбаса — это шамовка для желудка, который у тебя в пузе, а книга — это шамовка для ума, который у тебя тут. — Я постучал его пальцем по лбу. — Понял?
— Понял. А ты почитай... Или не можешь?
— Почему не могу? Только больно поздно!
— Читай, читай, все равно без дела сидим, — подхватил Кочан. — А надоешь, так скажем.
Я перелистал книжку, стараясь отыскать что-нибудь более доступное по возрасту и развитию моих слушателей. Выбрав рассказ “Зимовье на Студеной”, я начал читать им эту трогательную историю про старика, жившего в одиночестве на Севере, попутно стараясь объяснить, что такое Север и зимовье и почему на зимовье обоз приходит только раз в году, но они неохотно слушали мои объяснения, нетерпеливо махали руками, говоря:
— Ты читай! Читай дальше! Ну тебя!
Художественная ткань рассказа — магия слов — настолько захватывала их, что мои комментарии казались лишь досадной помехой.
Широко раскрыв глаза, приоткрыв рты, забыв все на свете, они жадно ловили слова писателя об огромной нечеловеческой дружбе простого, одинокого, всеми забытого старика и одинокой собаки, которую, как сказал писатель, старик любил гораздо больше, чем люди любят друг друга. И она его тоже любила. Уже я кончил рассказ, а ребята продолжали неподвижно сидеть у костра, будто окаменели. Они словно прислушивались к словам, которые уже улетели.
Куда?
Кто знает.
А может, и не улетели вовсе?
Может, остались в их душах.
Навсегда.
На всю жизнь.
Тот, который вытащил у меня из кармана книжку, покачал головой. Сказал:
— Стариком плохо быть.
— Да, — отозвался кто-то со вздохом.
И все вдруг опустили головы, словно отдавая последний поклон старику, ушедшему из этого странного мира, в котором мы все с вами живем.
— Молодым лучше быть. Вот как мы, — сказал Кочан.
— Да! — опять отозвался кто-то, как эхо.
Все сразу приободрились и, словно освободившись от придавившей их тяжести, подняли головы.
Тонкий осторожно тронул меня за локоть.
— Ты знаешь... — просительно сказал он. — Ты еще почитай.
— Да, да! — загомонили все вокруг. — Давай еще!
Я выбрал какой-то другой рассказ и начал читать. Некоторое время все молча слушали, но Кочан вдруг сказал с возмущением:
— Ты что? Ты это что читаешь?
— Ну, рассказ, — пожал я плечами, не понимая, чего он вдруг взъерепенился.
— А про что рассказ? Это же не про старика Елеску с Музгаркой.
— Про Елеску мы прочитали уже. А это другой рассказ.
— Не-е-т! — решительно протянул Кочан. — Ты про Елеску читай.
— Правда, читай про Елеску с собакой, — запросили все хором.
— Второй раз? — удивился я.
— Ну и что! Второй раз.
— Кто же это читает по два раза одно и то же!
— Ну ничего. Ну, а ты читай! Ничего! — слышались со всех сторон уговоры.
— Ладно, — развел я руками и принялся читать рассказ, как говорится, на “бис”.
Ребята и на этот раз слушали с таким же жадным одушевлением. Когда чтение подходило к концу, в трепетном свете костра возникла из ночной темноты фигура беспризорника, голову которого украшала большая, не по размеру, матросская бескозырка. Горячась и волнуясь, Кочан обратился к нему:
— Слушай, Боцман, какая пилюля! Старик, понимаешь, один с собакой, а вокруг на сто верст ни души. Он людей только раз в году видел, когда обоз приходил за рыбой. Так он, понимаешь, разговаривал с собакой, вот как я с тобой.
— Шо? — удивился Боцман. — Ты со мной, как с собакой?
— Да нет! Это старик с собакой, как ты со мной. И пес все понимал, вот как ты понимаешь.
— Шо? Я как пес понимаю? — снова удивился Боцман.
— Да нет! Ты не понимаешь! Вот пес понимал...
— Шо? — окончательно возмутился Боцман. — Я не понимаю, а пес понимал? Вот как дам тебе, так это тебе уже не пилюля будет, а микстура потекет из носа!
— Э! — досадливо махнул Кочан рукой. — Вот ты послушай! Ты почитай, — обратился он ко мне.
— Что? В третий раз читать? — удивился я.
— Ну и что? Пусть Боцман послушает.
— Ну почитай! Что тебе стоит? Пусть послушает. И мы послушаем, — взмолились все.
— Ладно, нехай читает, — милостиво разрешил Боцман, разлегшись у костра на асфальте.
Нечего делать, я принялся читать в третий раз про Елеску с его Музгаркой, но, не прочитав и двух страниц, услышал мерное похрапывание. Оглядевшись, я увидел, что все мои слушатели, и сам Боцман в том числе, спят, растянувшись в разных позах вокруг костра. Подбросив в костер оставшуюся охапку сосновых щепок, я опустил голову на еще не совсем остывший после заливки мостовой асфальт и заснул как убитый.

Понравилось произведение? Поделись с другом в соцсетях:
Просмотров: 6225

Добавить комментарий

Защитный код
Обновить