Мы беспризорники
Категория: Тайна на дне колодца
Мы беспризорники
Теперь я умный. Вернее, не такой простофиля, как прежде был. Жизнь все-таки чему-то понемножку учит всех нас. Сейчас же после окончания занятий в рабшколе я, не теряя времени, иду на вокзал, пристраиваюсь поудобнее на лавочке с таким расчетом, чтоб не валиться ни назад, ни вперед, ни набок, и старательно “сплю” в таком положении часов до двух ночи, пока не выгонят, после чего без каких-либо протестов и деклараций отправляюсь бродить по улицам. Чего там! Ведь побродить надо всего часа четыре каких-нибудь, а там гостеприимные двери вокзала открываются снова, и опять можно приходить и ложиться или, вернее сказать, садиться спать: добирать полагающуюся для сна восьмичасовую норму.Самое трудное в этом деле — прогулять эти самые четыре часа. У меня такой метод: с вокзала, как только закроется, я отправляюсь вверх по Безаковской, потом по Бибиковскому бульвару до Крытого рынка. На здании этого рынка — большие часы. Можно посмотреть, который час и долго ли еще нужно “гулять”. Дальше — путь по Крещатику до Думской площади. Там на здании бывшей городской думы — тоже часы. Оттуда вверх по Софийской улице до Софийской площади (и там часы), потом на Сенной рынок (часы), а оттуда вниз по Бульварно-Кудрявской на Галицкую площадь, где тоже есть часы и недалеко до вокзала.
Удивительно все же, до чего ночью медленно время идет! Днем оно бежит, так что никуда не поспеваешь, а тут совершишь целое кругосветное путешествие по городу, глядишь, всего час прошел! Значит, пускайся в новую кругосветку с какими-нибудь изменениями маршрута для разнообразия.
Ввиду наступившего похолодания и слякотного сезона мостовые асфальтировать перестали. Котлы для варки асфальта стоят холодные, и беспризорных возле них нет. И вообще беспризорников что-то не видно стало. То есть днем они попадаются, а ночью где-то прячутся. Наверно, у них для ночлега какое-нибудь место есть. Где только, хотелось бы знать...
Все же узнал!.. Однажды шел после занятий к вокзалу. Меня обогнали двое беспризорных. Один оглянулся, улыбнулся во всю ширину рта — узнал меня. Оказалось, Кочан, мой старый знакомый.
— Кимарить чапаешь? — спрашивает.
— Негде, — говорю я.
— Чапай за нами, у нас лявая хазовка есть.
На нормальном русском языке “кимарить” — значит “спать”, “чапать” — “ходить”, “лявая” — значит “хорошая”, а “хазовка” — помещение, пристанище.
Я молча “почапал” за ними. На Степановской мы свернули в какой-то двор, зашли в дом с черного хода. Стали подниматься по лестнице. Добрались до пятого этажа и еще выше полезли по какой-то совсем уже узенькой лестничке.
“На чердак полезли”, — сообразил я.
Очутившись под самой крышей, остановились на площадке перед низенькой дверью. На двери оказался замок довольно внушительного размера.
“Вот и попали в хазовку!” — мелькнула у меня досадная мысль.
Они, однако, и не пытались проникнуть в дверь, а полезли в слуховое окно, слабо светившееся сбоку площадки. Я тоже полез за ними. Выбравшись на крышу, они поползли на четвереньках друг за дружкой. Я тоже пополз на четвереньках по краю крыши. Добравшись до другого слухового окна, они по очереди пролезли в него. Я тоже полез в окно ногами вперед. Кочан подбодрил меня:
— Прыгай, не бойся.
Я отпустил руки. Ноги коснулись мягкого, засыпанного песком пола.
Неподалеку, прилепленная к выступу кирпичной трубы, светилась тоненькая восковая свечка. Свет от нее героически боролся с наседающим со всех сторон мраком обширного чердачного помещения. На дымоходах, тянувшихся с разных сторон к кирпичным трубам, расположились во всяких позах с десятка полтора беспризорных. Один из них подошел ко мне. На голове — какая-то рваная черная поповская шляпа. Обут в дырявые галоши, подвязанные веревочками, чтоб не свалились с ног. Руки — в карманах брюк.
— Не бойся, Крендель, он фартовый, я знаю, — успокоил его Кочан.
“Фартовый” на их языке — это нечто противоположное фрайеру, то есть свой в доску.
— Ты откуда? — спросил Крендель меня, не вынимая рук из карманов.
— Оттуда, — показал я пальцем на крышу.
— Еще скажешь, что ты сам ангел, с неба спустился.
Все вокруг фыркнули:
— Ангел! Ха-ха!
— А ты что за птица? — спросил Крендель приятеля Кочана.
— Это Артист. Петь умеет, — ответил за приятеля Кочан.
— А ну-ка, ну-ка, спой что-нибудь, — сказал Крендель и, подойдя к трубе, где горела свеча, уселся на дымоходе.
Артист принял позу певца, выпятил живот и заголосил что было силы:
Позабыт, позаброшен
С молодых ранних лет,
Я остался сирото-ою,
Счастья-доли мне нет...
С молодых ранних лет,
Я остался сирото-ою,
Счастья-доли мне нет...
— Стой, стой! Заткнись! — заорал вдруг, выходя из себя, Крендель. — Что вы все, черт вас побери, одну и ту же песню поете? Хотелось какую-нибудь новую песню послушать, а он все про то же! Ты что, никаких других песен не знаешь?
— Так это же самая жалостливая, — сказал Артист. — Я как войду в вагон, как завою, так все только сморкаются и медяки суют: только подставляй шапку.
— Артист счастливый, — сказал мне Кочан. — Петь хорошо. А вот воровать страшно. Я мильтонов ужасти до чего боюсь!
— Так чего ж не поешь? Ты бы пел, — говорю.
— Как же петь, не умеючи? Попробуй сам.
— Мне пробовать незачем, — говорю. — Попробуй ты, я проверю, есть ли у тебя слух.
— Тут не слух. Голос надо.
— Я, — говорю, — лучше знаю, что надо. Ну-ка, пропой, как Артист пел: “Позабыт, позаброшен...”
— По-за-быт, по-за-бро-шен... — заголосил Кочан, как говорится, совсем не из той оперы.
Впоследствии я убедился, что у беспризорников, как правило, совершенно не развит музыкальный слух. Может быть, потому, что они выросли без матерей и никто в детстве не пел им колыбельные песни. Какая-то причина существовала, наверно. Вообще они были молчаливы. Много разговаривать не любили. Если говорили, то коротко. Только то, что надо.
— Где же твоя книжка? — вспомнил Кочан. — Ты бы почитал, а мы бы послушали.
— Про Елеску? — усмехнулся я.
— А чего? Хорошо бы и про Елеску.
Книжки на этот раз со мной не было.
— Хочешь, стихи почитаю? — предложил я.
— Без книжки?
— Ну, я и так помню.
— Эй, пацаны, садись ближе, Ангел стихи будет читать без книжки! — провозгласил Кочан.
Я сел на теплый дымоход. Ребята уселись вокруг. Я прочитал им наизусть вступление к “Руслану и Людмиле”.
— Здорово! — одобрил Кочан. — Мне бы так, я бы в поездах читал, как Артист. Тоже, наверно, деньги давали бы.
— Еще как давали бы! — подхватил кто-то.
— Ну и чего тут, — говорю. — Выучи и читай.
— Да разве выучишь?
— Почему же не выучишь? Дети легко стихи выучивают.
— Так то дети.
— И вы дети.
— Мы беспризорники.
— Не имеет значения, — сказал я. — Давайте-ка все повторяйте за мной.
И начал:
— “У лукоморья дуб зеленый...”
— “У лукоморья дуб зеленый...” — как эхо, отозвались ребята.
Они все подвинулись ближе и сидели передо мной на песчаном полу чердака. В глазах, смотревших на меня снизу вверх, светилась надежда, что они осилят “науку”.
— “Златая цепь на дубе том...” — продолжал я.
— “Златая цепь на дубе том”.
— “И днем и ночью кот ученый...”
— “И днем и ночью кот ученый...”
— “Все ходит по цепи кругом”.
— “Все ходит по цепи кругом”.
— “Идет направо... — здесь я делал паузу, — песнь заводит...”
— “Идет направо — песнь заводит...”
— “Налево... — пауза еще больше, — сказку говорит”.
— “Налево — сказку говорит”.
— “Там чудеса... — После этого страшным голосом: — Там леший бродит!”
— “Там чудеса: там леший бродит!” — Ребята хорошо перенимали интонацию.
— “Русалка на ветвях сидит”. — Это спокойно, напевно.
— “Русалка на ветвях сидит...”
И так у нас пошло с некоторыми пропусками, которые я сделал, чтоб ребятам легче было запомнить. Наконец мы добрались до последних строчек:
И там я был, и мед я пил;
У моря видел дуб зеленый;
Под ним сидел, и кот ученый
Свои мне сказки говорил.
У моря видел дуб зеленый;
Под ним сидел, и кот ученый
Свои мне сказки говорил.
К этим стихам я разрешил себе прибавить еще одну жалостную строчку:
— Подайте копеечку на пропитание!
— Подайте копеечку на пропитание! — с энтузиазмом подхватили ребята.
— Вот и все, — говорю. — А теперь повторим сначала. Ну-ка, разом: “У лукоморья дуб зеленый...”
Дружно повторили стихотворение второй раз. Потом еще и третий.
— А теперь, — говорю, — сами.
Сначала вышла заминка. Никто не отваживался начинать. Потом все же нашелся смельчак, провозгласивший:
— “У лукоморья дуб зеленый!”
И все хорошо пошло. Если кто-нибудь забывал продолжение, то обязательно в общей массе находился кто-нибудь, кто вспоминал, и все подхватывали. Я убедился, что теперь и без моей помощи обойдутся.
Растянувшись на теплом дымоходе, я заснул под хоровое исполнение стихов.
В тот раз проспал всю полагавшуюся мне восьмичасовую норму, как говорится, с полным комфортом.
Обстоятельства сложились так, что в эту хазовку я больше не приходил, Кочана и его приятелей с тех пор не встречал ни разу и, таким образом, не мог узнать, пошел ли на пользу им мой урок. Тем более я был удивлен, когда, не помню уже какое время спустя, в вагон поезда, только что тронувшегося в путь от Киева, вошла привычная для тех лет чумазая фигурка беспризорника и, остановившись в проходе между лавочками... нет, не запела, как все ожидали, привычную жалостливую песню, а объявила во всеуслышание:
— Стихи! — И начала декламировать с выражением: — “У лукоморья дуб зеленый...”
Все, как говорится, были приятно удивлены. Для публики это было что-то новенькое. Все, посмеиваясь, бросали в шапку проходившего между лавочками исполнителя медяки; я же, сколько ни всматривался, не мог признать в нем кого-нибудь из тех, кто в тот раз на чердаке с таким рвением повторял за мной эти бессмертные строки.
А потом... потом это стало обыкновением. И уже не редкость было услышать в вагоне поезда или трамвая про этот вечнозеленый дуб, который стоял у лукоморья. Певцы, конечно же, не перевелись, но наряду с ними появились еще чтецы-декламаторы. У певцов, правду сказать, репертуар был пошире. Кроме песни про позабытого и позаброшенного с молодых ранних лет сироты, исполнялась иногда песенка, начинавшаяся такими словами:
Горит свеча дрожащим светом...
Была еще жалостливая песенка, которая начиналась так:
Товарищ, товарищ, болят мои раны!..
Были и еще песни, сейчас я уже не припомню их, но из стихов исполнялись только “У лукоморья дуб зеленый”. Это я точно помню. Многие удивлялись такой приверженности беспризорников именно к этому произведению великого нашего поэта. Но одному только мне было известно происхождение этого феноменального факта.